Где под твердью мучительно-синей
не ржавеет невольничья цепь,
и забытая богом пустыня
по весне превращается в степь –
я родился в окрестностях Окса,
чьи памирские воды мутны,
и на горе аллаху увлекся
миражом океанской волны.
Вздрогнет взрывчатый месяц двурогий,
сбросив пепел в сухую траву.
«Почему ты не знаешь дороги?»
«Потому что я здесь не живу.»
Не имеющим выхода к морю
только снится его бирюза.
Пусть Эвтерпа подводит сурьмою
молодые сайгачьи глаза –
есть пространства за мертвым Аралом –
потерпи, несмышленый, не пей –
где прописано черным и алым
население нищих степей –
и кочевник любуется вволю
на своих малорослых коней –
солоней атлантической соли,
флорентийского неба темней.
*
Согрели, вызвали, умыли,
отдали голос на ветру.
В каком же я родился мире?
В таком же точно, где умру,
где солнце в флорентийских соснах,
телеги скорбные гремят
и в твердых толщах рудоносных
горчат кровавик и гранат.
Зачем (другим досталось, нищим,
спасенье) мы с тобой, душа,
по переулкам пыльным ищем
огонь из звездного ковша?
Там резеда, там мало света,
под крышей горлицы дрожат,
и письма, ждущие ответа,
в почтовом ящике лежат.
И с каждым каменным приливом
волну воздушную несет
к мятущимся, но молчаливым
жильцам простуженных высот.
*
… а еще - за начальною школою,
средь обкорнанных тополей,
знай ветшала забытым Николою
на могильцах, - светлее, смелей,
чем казалось, головкою маковой
мне кивала, робела навзрыд…
Ах, как много в Московии всякого
незабвенного хлама лежит!
Только не по Ордынке купеческой -
там лихой обитает народ,
там кистень в друзьях
с кистью греческой,
да метро механический крот
роет, вялые речки подземные
промораживая острым ртом,
палисадники пахнут изменою –
не о том ли… О нет, не о том.
Разве родина…(нет, разумеется),
не приказывает, как земля,
умирать, а отчасти – надеяться?
То ли музыка, то ли петля -
да и я пережил ее прелести,
поглотил все печное тепло,
чтобы Керберу в черные челюсти
рукописное время текло
*
Я не помню, о чем ты просила. Был – предел, а остался – лимит,
только лесть, перегонная сила, перезревшее время томит –
отступай же, моя Ниобея, продирайся сквозь сдавленный лес
стрел, где перегорают, слабея, голоса остроклювых небес -
да и мне - подурачиться, что ли, перед тем как согнусь и умру
в чистом поле, в возлюбленном поле, на сухом оренбургском ветру -
перерубленный в поле не воин – только дождь, и ни звука окрест
лишь грозой, словно линзой, удвоен крепостной остывающих мест
*
Лечиться желтыми кореньями, медвежьей жёлчью, понимать,
что путешественник во времени не в силах ужаса унять,
когда над самодельной бездною твердит, шатаясь: «не судьба»,
где проплывают в ночь железные и оловянные гроба.
Кого рождает дрёма разума и ледостав на поймах рек?
Кто этот странник недоказанный, недоказненный имярек,
владелец силы с чистым голосом? Пускай бездомен, пусть продрог,
он с ней един, что Кастор с Поллуксом, что слёзы и родной порог.
Когда в поту, когда в печали я вдруг слышу тихое «не трусь»,
когда, мудря, боюсь молчания и света божьего боюсь –
шурши ореховыми листьями, мой слабый, неказистый друг .
Мигнешь - и даже эта истина скользнет и вырвется из рук.
*
Полыхающий палех (сурик спиртом пропах) –
бес таится в деталях, а господь в облаках –
разве много корысти в том, чтоб заполночь, за
рыжей беличьей кистью, напрягая глаза,
рисовать кропотливо тройку, святки, гармонь?
Здравствуй, светское диво, безблаженный огонь,
на скамеечках Ялты не утешивший нас –
за алтын просиял ты, за копейку погас.
Остается немного (а умру – волховство
оборвется и, строго говоря, ничего
не останется.) Я ли в эти скудные дни
не вздыхал на причале, не молился в тени
диких вязов и сосен, страстью детской горя?
Там распахнута осень, что врата алтаря.
Если что-то и вспомню – только свет, только стыд
перед первою, кто мне никогда не простит.
*
Сколько гордости жалкой, чтобы в обветшавшее море дважды
не входить. Царапает нёбо хлеб ржаной, и не лечит жажды
алкоголь. Неуютный случай. Скоро ливень ударит певчий.
Там, вверху, за чернильной тучей, жизнь воздушная много легче,
чем положено одноногим и слепым - и в озонной дымке
неотложные реют боги – вроде чаек, но невидимки.
Знаешь магию узнаваний средь огней и ангелов? Разве
не к магниту тянется магний? (К силе – свет, и молитва – к язве).
Откричусь когда, в глину лягу - успокой меня грубой горсткой
голубой средиземноморской (к соли – ночь, и голубка – к благу).
Ночь блаженная, ночь кривая – ясной тьмой мое сердце дразнит.
Дождь спешит в никуда, смывая всё. И молния с треском гаснет.
*
Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год,
Когда художник босоногий большой дорогою бредет.
Он утомлен, он просит чуда - ну хочешь я тебе спою,
Спляшу, в ногах валяться буду – верни мне музыку мою.
Там каждый год считался за три, там доску не царапал мел,
там, словно в кукольном театре, оркестр восторженный гремел,
а ныне - ветер носит мусор по обнаженным городам,
где таракан шевелит усом, - верни, я все тебе отдам.
Еще в обидном безразличьи слепая снежная крупа
неслышно сыплется на птичьи и человечьи черепа,
еще рождественскою ночью спешит мудрец на звездный луч –
верни мне отнятое, отче, верни, пожалуйста, не мучь.
Неслышно гаснет день короткий, силен ямщицкою тоской.
Что бунтовать, художник кроткий? На что надеяться в мирской
степи? Хозяин той музыки не возвращает – он и сам
бредет, глухой и безъязыкий по равнодушным небесам.