
...И кружится пустота; космос снега, галактики рук и ног, черные дыры глаз, белые карлики губ. Деревья – острые пики, бойницы чердаков пускают пар, птицы-подранки, драконы-кошки, грифоны-коробейники греют стальные перья в волосах прохожих.
Пошел снег: белая кровь струится по земле, превращаясь в прозрачное серебро сточных канав-сокровищниц. Нет ни имен, ни указателей, ни гламурных контрамарок в мюзик-холлы в карманах, которых тоже нет. Нет телефонных анаконд, нет треска паркета, нет пощечин дверей, нет бездонных зеркал, опившихся беладонны. Белая Тьма, тьма простыней, тьма пуха, тьма белков, тьма облака, тьма мрамора, тьма чахоточных скул, бледности, переходящей в бескрайнюю, истовую зимнюю порошу, усыпляющую, дремотную, тяжелую, как ледяной океан, как ледяной город, замерший в танце, изгибая в пояснице улицы, подбросив к небу конфетти, прикрыв глаза набережных с полуулыбкой площадей, со встрепанными переулками, запыхавшимися мостками, заиндевевшими мочками лесопарков, с дрожащими пальцами автотрасс, со вздорными перекрестками, порочными влажными подземельями, мятежными покатыми крышами, с бесстыжими скверами, с обнаженными стеклами многоэтажек. Нет зова, поющего через километры ж/д, нет сна, впопыхах зарисованного на запотевших стеклах маршрутки, нет облачно-изумрудного воздуха, разряженного и обесточенного; нет грохота слов, бдения шавермы, звона посуды, хрустальных бубенчиков шансоньеток, прибывших с Полярного круга; нет пурпурных шалей, взрывающихся под ногами листьев, нет огненных звезд, приклеенных к юбкам цыганок, нет бисера, склеванного утками в знак злобного проклятия за подрезанные крылья, нет ветра, смывающего с лиц смертность, нет очумелых школьников, нет снежных кровоподтеков на бочинах трамваев, нет всхлипов девиц, простуженной мольбы молящихся, грудных вздохов любовников, раздухарившихся попрошаек, шныряющих крыс, дряхлых помоечниц; ничего нет, глаза ослеплены, губы сомкнуты, тело обезоружено; ничего нет, здесь белая тьма шагает по царственной пустоте.
a.p.
СЛОВО И ДВИЖЕНИЕ
В начале было Слово. Оно звучало, когда еще ничего не было, и созидало мир. Оно звучит и сейчас, разбитое на тысячи осколков, сосредоточенное в сердце вещей, покинутое, истрепанное, полузабытое. Хотя кем забытое? Оно ведь было тогда, когда не было ничего, и мы, нынче произносящие слова, делающие их посредством языка, прижатого к нёбу, высунутого между зубами, проворно вращающегося во рту, – мы тоже созданы Им. И не нам дано его забыть, истрепать, истерзать и оставить, покинутое. Это только оно может покинуть нас, бросить на произвол молчания, отправить туда, где вещи начнут сливаться, меркнуть, растворяться во мраке.
Но что такое мрак? И свет? Тоже слова. И без них не было бы ни мрака, ни света, ни тени, ни полумрака. Ни дня, ни сумерек. Ни тебя, ни меня. И вот, я боюсь произносить: «люблю». А суть дела от этого не меняется.
Одна из мифологий, самая нам близкая, вычерчивает чертеж мира по следам слов. Я хочу сказать, что… Рассказать, поведать. В тропиках дожди. Мой приятель, побывавший в Порт-о-Пренсе, говорит, что «льет как из ведра» там следует понимать буквально. Льет день и ночь, месяцами, не переставая. А в это время на кладбищах – дикий вой. Черные люди призывают барона Самеди, повелителя мертвых. Католики говорят, что это грешно. Полицейские говорят, что это опасно. Туристические справочники говорят, что это весьма занимательно.
Стоит немного разгуляться воображению, и разница между твоим и чужим опытом сливается. Какая разница, ты это был или Пауло? Кому какое дело, ангел это мелькнул или просто отражение в зеркале? Назови его, оно станет ангелом.
Но есть и другая версия. Ты говоришь о чем-то? О чем? Нечто скрывается за словами. Его нельзя поймать. Слова – охота. Реальность – стая птиц. Язык, как оружие, которое бьет всегда мимо. Мы только размечаем пространство. Стол – это не стул. Луна – не солнце. Девочка – не мальчик. Яблоко – не апельсин. Умереть – не жить.
Витгенштейн считал, что можно вести речь только о грамматических оборотах. Ничего о реальности, всего лишь словоупотребление. Ау, Афины! Они называли этот город Афинами. Там верили в слова. И решали вопрос о самодвижущейся душе.
Кто такая душа – комок в горле? И что значит самодвижущаяся?
Чем больше случайно собранных слов, тем лучше размечено пространство. Водка – понятно. Корзина – никаких проблем. Честь? Стоит задуматься. В чести у нас разговоры о разговорах.
Обман всегда строился на том, что кто-то знал силу слов. И их значение. Справедливость. Добро. Сладкий чай. Горькое лекарство. Дым костра.
Я вышел из дома; светили звезды; я подошел к костру – сомнительное описание. Кто закрыл дверь? Я? Или Дмитрий Блаженов? Или Василий Князев? Или Грэм Грин? Ночное приключение литературного героя стало частью моей памяти. Границы стерлись.
Всегда хочется оговориться: то, что мы обозначаем домом, то, что мы называем огнем. Предметы скрываются за словами. Они играют в кошки-мышки. Тем более понятия.
Всякая идеология утверждает, что понятия реальны. И перетекают из вчера в завтра. Мы должны им помочь. Служить идеалу. Отстаивать правду. Должны. Так положено. Ночью спать. Днем бодрствовать. Зарабатывать. Есть. Три раза в день. В начале было Слово. В противном случае – лагеря.
Дети будут послушными. Они выучат буквы. Слова. Цифры. Некоторые заинтересуются оккультизмом. Расшифруют смысл знаков. Освоят иврит. Проникнут в тайну трех шестерок. Будут рассказывать соседям: гелий – идеальный носитель информации. Во второй части второго фортепьянного концерта Сергей Рахманинов выразил…
Платон считал, что идея государства порождает государство. Ангел государственности парит над столицей. Его видит скульптор и отливает в бронзе. Наступает зима. Приходят дети. Экскурсия. Девушка в иранском полушубке, улыбаясь, рассказывает: Платон считал…
Нас сосчитали – вопят герои мультфильма. Мы сосчитаны, взвешены, разделены. Мы осуждены, потому что неправильно обошлись со Словом.
И что, если нет? Тогда я встаю, закуриваю и выхожу вон. Но если я скажу: я встал, закурил и вышел – это будет уже чистая условность.
– Ты спишь?
– Нет.
– Давай сыграем в шахматы.
Андрей ПОЛОНСКИЙ
КЛЮЧ БЕЗМОЛВИЯ
Тишины не существует в природе, так же как и белого цвета. Именно поэтому тишина – недосягаемое блаженство и неизбежный ужас, иное измерение, сложенное из миллионов звуковых координат, и, попав туда, его ни с чем нельзя перепутать. Пение лягушки, треск ветви, вой ветра, стон сердца, океанический штиль, глухая ночь, беспробудный мрак, оцепенение холода, неподвижность камней, шорох незримого, трепет ускользающего, дыхание беспредельного, вездесущий шепот, звенящая пустота, мертвая тишина – она капризна и переменчива. Ее ждешь, и она не приходит, ее гонишь, но она возвращается, как непрошеная гостья, – бесцеремонно и властно.
И как узнаваемы ее вкус, запахи, цвета! Зимой ее платье трещит, будто электричество, замкнутое в провода. Молчание, а значит, ожидание, долгое бдение за столом, у окна, под мягкое шествие снега: «И шепчут: «Мы – дети Эфира... любимцы немой тишины... враги беспокойного мира»…», – написал К.Бальмонт. Куда бежать, зачем желать, покуда мир погрузился в бездонный сон и, может быть, не очнется никогда, души ухаются в дремотное космическое не-существование, зацелованные снежными королевами, снежными троллями, снежными русалками, немыми, как рыбы.
Зачем сопротивляться, кричать? Помыслы только разрушают безмятежное совершенство небытия. Слова – враги тишины, вирусы, разрушающие хрупкую ткань неизреченного творения. Шри Ауробинда полагал, что немота – естественное продолжение своей противоположности – бурлящего хаоса, она обладает всеми свойствами своего неразборчивого беспокойного брата, столь же разрушительного и созидательного единовременно. «Безмолвие может быть переполнено голосами, и темнота может быть полна света», – объяснял ученикам он первооснову восточных узоров, бегущих по кругу, сливающихся ртутными каплями в единое тело.
Ранней осенью семнадцатого года на ночных улицах Петербурга часто видели одного сумасшедшего. Он вставал под окнами и кричал что есть сил. Крик его, подобный звериному вою, переходил то в детский плач, то в гортанный шипящий смех – так, наверное, смеются змеи. Своим криком он пугал спящих детей, будил утомленных любовников, нервировал комендантов.
Когда случилась революция, о нем забыли. В Петербурге воцарилась странная, гнетущая тишина. Одна девушка, отдаленная приятельница Вагинова, засидевшаяся допоздна в гостях, как-то подошла к окну и увидела скорченный силуэт безумца. Он сидел на тротуаре и ел. «Победил он нас, теперь и молчит… » – всплеснула она. Или еще, как писала А.Ахматова:
Тот голос, с тишиной великой споря,
Победу одержал над тишиной,
Во мне еще, как песня или горе,
Последняя зима перед войной…
Надеясь заполучить волшебство молчания, люди идут на уловки и высокотехничные хитрости. Дабы глушить шумы реактивных двигателей, грохот метро, рев автобанов, они строят противошумовые стены, прокладывают изоляцию и даже складывают волны, противоположные по амплитуде, обнуляя таким образом помехи. Пассажирские наушники в самолетах, загадочная «интеллектуальная машина тишины», изобретенная британским инженером Селвином Райтом, позволяющая фильтровать неугодные слуху звуки, и впускать, к примеру, лишь пение птиц; десятки миллионов долларов, потраченные на создание официальных «Зон Тишины» (подобная была создана вокруг древнего Стоунхенджа, для этого пришлось пустить в обход трассы, загнать под землю железные дороги), и масса иных способов умертвить, выгнать прочь эшелоны гнетущих звуков. Но тишина – это ветер, разве ее обманешь? Она дует, куда ей вздумается, и не селится ни в тюрьмах бетона, ни в электроприборах, она движется в колодезное дно, взмывает под облака, заплетая радиоволны, голоса детей, лай волков себе в косу. Потом она возвращается, без предупреждения, без пощады – ночное видение, ностальгический образ, черная точка на горизонте, дрожь кровеносных сосудов, томление, запах осени, дерзость весенних лучей, проламывающих трещины в асфальте, царственная полноводная летняя ночь, разбухшая от чувственной, эротической немоты, онемение от переизбытка желаний.
Немота – жест тьмы, дожидающейся первого и единственно правдивого Слова, тишина – игривый танец света, кокетливого и инфантильного. Немота – вынужденное молчание. Молчание, стиснув зубы, молчание на дне океана, молчание под водой. «Только рыбы в морях знают цену свободе, но их немота вынуждает нас как бы к созданью своих этикеток и касс...» – писал Бродский. И мы говорим друг с другом, беспорядочно, спонтанно, выплескивая голос и душу, пробуем на вкус слова, взвешиваем их на весах, будто бы подбираем ключ к запертым, заговоренным дверям.
В шестидесятых годах в Будапеште в семье глухонемых родился мальчик. Отец его вскоре умер, мать его отдала в интернат. Чтобы как-то восполнить слабый слух и врожденную угрюмость, он начал танцевать. Со сверстниками он общался жестами, такими, какие они понимали «с полуслова». Когда Пал Френак поступил в балетное училище, его заметил профессор факультета хореографии Будапештской консерватории, который предложил ему продолжить профессиональное образование. Итак, он начал изучать классический танец, параллельно создавая собственную технику движения, – технику танца в тишине – пластика бессознательного, тела, сосредоточенного на собственных ощущениях.. Вскоре его балетная группа гремела на всю в Европу. Он поехал в Мадрид, затем в Париж. «Слова слишком большое место занимают в нашей жизни, – неохотно отвечал Пал парижской прессе. – От частого употребления они очень быстро теряют спонтанность и естественность. А мы – теряем внимательное отношение к миру. Мы слишком "завязаны" на слове: мы слышим его и моментально все подвергаем анализу. И когда надо пытаться снова найти, обрести ощущение своего бытия, тишина дает нам больше". "В душе каждого – дыра, величиной с Бога", – писал Сартр. Пластический экзистенциализм – танец тишины, с его попыткой приблизиться к неизъяснимой и присутствующей в каждом тайне. Танец, связанный с пространством и со временем, с рождением и смертью, танец, стремящийся к запредельному».
С таинства тишины всегда начинаются чудеса и сказочные превращения.
Один из последователей суфизма, живший в xviii веке, хранивший молчание в течение двадцати лет, неожиданно заговорил. Он говорил неустанно целый день: о погоде, о солнце, приближающемся лете, о птицах, спешащих в Сибирскую Тундру, о ветре, о талантах своих учеников. К ночи, когда все, кроме одного ученика, уснули, прежде чем покинуть свой дом навсегда, он закончил речь так: «Есть нечто, существующее прежде Неба и Земли, не имеющее формы, спрятанное в безмолвии. Оно – господин всех явлений и неподвластно смене времен года».
Кто знает, может, и венгерский танцор, кружащийся и изгибающийся, взлетающий и корчащийся, в агонии, в немом экстазе, дотянулся до этой неведомой глубины кончиками пляшущих пальцев.
Анастасия РОМАНОВА
ШУМ
Волна.
Просыпаться и засыпать под шебаршение морского прибоя, каждую секунду неповторимое на протяжении тысячелетий. Миллионы округлых камушков трутся друг о друга, покрываясь солью и с новой волной перекатываясь в непредсказуемый узор прибрежного калейдоскопа, хрустящего под ногами желающих искупаться, неловких йогов, парочек, пойманных черным аистом ночи в свои перья, строителей с грязными руками и светящимися глазами, красоток, делающих глубокий вдох, чтобы снова занырнуть в город, за первой лестницей цокающий каблуками и хрипящий моторами, множащийся голосами, отраженными от заснеженных гор.
Вода, хранящая память планеты, с которой в экспериментальных лабораториях научились работать как с информационным носителем, глотает слова, слетающие с губ прохожих и отчеканивающиеся в пене волны, бережет их и произносит затем на разные лады, пытаясь заставить звучать камни подобно человеческим голосам. Возможно, никогда не будет изобретен тот плеер, владелец которого, сидя на берегу и закинув в волну антенну, будет крутить колесико настройки и вслушиваться в произнесенные за сотни километров и лет отсюда слова песенки веселого эллинского рыбака, последние слова капитана тонущего судна или же первые слова бога, еще окутанного бахромой пены и тьмы.
Чайки смеются так, будто знают какую-то тайну, будто бренность их не касается. Волна перебирает камни, как монах четки, озвучивая миллиарды судеб единовременно, и все это превращается в шум прибоя, глумящийся своим спокойствием над человеческим сознанием. Из шума можно вычленить звук, историю, и эта история стала бы историей камня, если бы не была историей тех, кто его касался.
Улица.
Выстрел в воздух, фейерверк при свете солнца, оставляющий еле заметное облачко, столкнувшись с невидимым препятствием, временем, отведенным для полета и сгорания запала. Грохот взрыва, восторженные и удивленные возгласы прохожих, сирены автомобилей, недоумевающие водители и посетители кафе, улыбающееся эхо, получившее наконец возможность носиться от стены к стене и случайно залетать в открытые форточки спален, удовольствие нажавшего на курок и вызвавшего весь это шум, зависть духов, лишенных координат нежности прикосновения.
Улица взглядов, улица афиш, обещаний, настроений, музыки скрипок с плывущими от сырости струнами, приветствий, обнажающих желание, историй, рвущихся из горла, чтобы быть услышанными. «…Я видела Великую Отечественную и Японскую войну, сочиняла частушки, перевязывая раны, и преподавала словесность. Мне уже почти 90, но ведь даже богини стареют, хотя это им и ни к чему…». Улица лиц и звездочетов, угадывающих в них судьбы. Улыбается Орхан Памук, ищущий знаки в сплетении линий бровей и изгибах губ, смеется семнадцатилетняя красавица, оттого что ей просто. «…У нас был субботник, но я не пошла на него, так как в школе никого не было, а это лучшее время, чтобы устроить там погром…». Разговоры в троллейбусах, слова, произнесенные после просьбы о «закурить», ненадежное «как дела?», случайное «извините» меняют лица, меняют судьбы, разменивают время на теплоту. «…В этот год у нас под Ашхабадом были такие ливни, что верблюды уставали месить грязь под копытами, возвращаясь из пустыни…». Многоголосье, открывающее глаза и определяющее движение навстречу. Выстрел в небо, шаг по мостовой, и улица гудит, не повторяясь ни на секунду.
Радио.
Шуршит дождь, трутся листья о стены домов, слепленных по кусочку неизвестно когда, на стеклах пересекаются параллельные линии капель – в этом шуме ни единого лишнего звука, ничего похожего на присутствие человека. Лишь радиоволна пронзает дни и ночи расстояний, каменные набережные, кирпичные стены, тело, колебля размеренный ход даже самой тихой истории.
Ночь, радиоприемник на подоконнике, мелкая дрожь, которую можно превратить в слова, и слова, от которых по телу пробегает мелкая дрожь. Диапазон мира, который ловится в самых заброшенных отелях Вселенной, разноязычие жизни, заставляющее людей меняться в попытке что-либо понять. 71,5 – кажется, это Стамбул. 68 – это где-то в Болгарии. 80,5 – может быть, Бомбей. Плывут нечеткие очертания радиостанций, и мгновенно километры расстояний превращаются в частоту, куда теснятся по нескольку голосов радиоведущих, кудесников, говорящих в тысячах радиоточек планеты одновременно. Из ржавенького динамика выплывает, клубясь и перемешиваясь, скрипящий и сбивчивый морок вавилонских руин, образуя слова какого-то заклинания, ставшего символом жизни. Шум, не оставляющий воображению ничего, кроме свободы. Дрожь, раскрашивающая ритмику сердец.
Ученые отпустили радиоволну гулять по Вселенной в поисках ее края. Она, как верный пес, возвращалась, отраженная, с координатами звезд и галактик, пока не исчезла. Ученые решили, что она утонула в Ничто, а радиоведущий на 80,5 смеялся и рассказывал про Индию.
Сердце.
Шум сердца, кардиограмма мира. Жизнь-смерть, клокочущая под ребрами, баул размером в кулак для киноленты с судьбой, фейерверк, ищущий в воздухе препятствия. Человек одинок, ведь если звук каждого сердца подключить к динамику, чтобы было слышно повсюду, настанет тишина. Но если бы человек был одинок, он отсчитывал бы время по такту биения своего сердца, та-тум – секунда. Императоры и императрицы поэтому спали, когда хотелось спать, и давали обеды посреди ночи.
Время же тиктакает, и девушки не ждут свидания более минуты, город непрерывно сменяет декорации, ученые ищут эликсир бессмертия, так и не понимая самоиронии эпикурейцев и стоиков. Прохожие спешат по своим делам, они боятся великого Ничто, и в грудной клетке каждого из них сердце настукивает сладостную и прекрасную песенку о великом «Не всё». Или «Еще не всё». Фейерверк же готов взорваться в любую секунду и заставить город гудеть.
Сюжет.
Она – автор и ведущая ночной радиопередачи. Он – ювелир. Она читает в эфир любимые стихи и рассказывает разные истории, которые приходят ей за день на ум. Он делает украшения и обрабатывает драгоценные камни, доставшиеся ему от отца-минеролога, опуская их в корзине в морскую волну на несколько лет, где они полируются солью и пеной. Она популярна, но никогда не встречается со своими слушателями и не любит брать от людей что-либо. Он слушает ее передачи, создавая ночами украшения из металлов и камней. Она желает лишь отдавать, так как не хочет достаться одной лишь смерти. Ее передачи сотканы из уличной жизни, которую она наблюдает за день. Радио – единственная ее возможность исполнять свое желание и каждую ночь растворяться в колебаниях радиоволн. У него много заказчиков, и он никогда не думал о смерти, работая над камнями и оправами, которые лучше всего подошли бы его клиентам и историям, которые они рассказывают.
Она становится свидетелем уличного убийства, она рассказывает о нем только в одной из своих передач. На нее начинается охота, но ей чудом удается избежать смерти. В эту ночь она подносит микрофон к сердцу, и в тысячах радиоприемников всю ночь слышен его ритм. Он, услышав это биение, придумывает кольцо, для которого берет из корзины в море давний и свой любимый камень, так и не использованный ни для одного украшения. Он анонимно отправляет это кольцо, сохранившее пульс ее сердца, по адресу радиопередачи. Она получает его и носит целый день, теряясь в догадках и чувствуя на пальце ритм другого сердца, создавшего это украшение. Этой ночью она меняет свое решение уехать от погони и идет в редакцию, решив рассказать историю ювелира, которую она сочинила, рассматривая кольцо. Ничего не подозревая она рассказывает его историю. Он ее слышал, но когда позвонил в редакцию, там уже ее не было.
Она уехала к морю, где на улице шумного городка они узнали друг друга.
Алексей ЯКОВЛЕВ
МЕДЛЕННЕЕ ГОЛОСА, БЫСТРЕЕ КРИКА
Одна японская школьница лет двадцать назад перекричала реактивный самолет. На каких-то общеяпонских состязаниях. Ее крик (147 децибел) измерили специальным прибором и занесли в «Книгу рекордов Гиннесса». Это была тихая, смирная девочка, и на следующий день она пришла в школу, сидела за первой партой и записывала домашнее задание и шепотом о чем-то спрашивала соседку. Интересно, летала ли она с тех пор на самолетах и приходилось ли ей прилагать усилия, чтобы сдержать крик?
Говорят, что глаза дают человеку чуть ли не 90 процентов информации. Но ничто не будоражит его так, как звук. Самые большие страхи, надежды, разочарования приходят к нам вместе со звуками. Мы слишком крепко связаны с теми существами, которые еще не знали, что такое видеть. И рифма в стихах не просто дань традиции. То есть куда большая дань, нежели кажется на первый взгляд.
У каждого существа на Земле, от крошечной мыши, живущей сорок дней, и до черепахи, проживающей триста лет, сердце совершает за жизнь примерно равное число ударов. Суть рок-н-ролла и классической музыки одна и та же, и странно утверждать, будто черепаха – высшее существо, лишь потому, что она живет три века.
Телефон меняет голос. Не так, чтобы он стал неузнаваем. Нет. Он узнается с первой секунды. Но меняется что-то другое. Мы почти никогда не прикладываем ухо к губам того, кто говорит. Разве что во время тяжелой болезни или чтобы расслышать шепот в темноте. А тут это обычный способ разговора.
Едва услышав голос, я хочу положить телефонную трубку. Я перестаю слушать и слышать. Едва услышав голос, я хочу, чтобы он не умолкал никогда. Я перестаю слушать и слышать. Мне не верится, будто действительно сначала было слово, то есть значение. Сначала была интонация.
Странно, как на человека действуют некоторые звуки. Скрип железа по стеклу, рвущаяся бумага... Я к ним совершенно равнодушен. Я уязвим лишь для одного звука – когда кусают зеленое, неспелое яблоко. Все, что мы не можем использовать и объяснить, поневоле становится нашей тайной. Немного забавной, потому что она ничего не стоит.
Девочка, перекричавшая реактивный самолет – ей, наверное, грустно, потому что она не может перекричать саму себя. Ей уже под тридцать лет. Она разговаривает очень тихо, работает в приличной компании. Где-то там, на островах. Добраться в ту сторону можно лишь по воздуху. Со скоростью крика.
Сергей ТАШЕВСКИЙ
Рисунок Анастасии Рюриковой-Саймс